Рождество:
точка отсчета
Беседа Иосифа
Бродского с Петром Вайлем
-- Иосиф,
библейские сюжеты и персонажи
встречаются в ваших стихах
постоянно и часто (впрочем, реже,
чем образы античности). Однако лишь
две, кажется, вещи посвящены этой
теме полностью: ветхозаветный "Исаак
и Авраам" и новозаветное "Сретенье".
Но с Рождеством у вас связано
десятка два стихотворений. А может,
и больше?
-- Наверное, их
немножко больше, но это неважно.
-- Я ведь могу
судить только по опубликованному
или от вас же услышанному. Так или
иначе, пропорция впечатляющая. Чем
объяснить такое пристальное
внимание к этому сюжету?
-- Прежде всего
это праздник хронологический,
связанный с определенной
реальностью, с движением времени. В
конце концов, что есть Рождество?
День рождения Богочеловека. И
человеку не менее естественно его
справлять, чем свой собственный.
-- Первое из
вошедших в ваши сборники
рождественское стихотворение
датируется 62-м годом -- "Рождественский
романс" с посвящением Рейну.
-- Постольку,
поскольку мне это удавалось по
времени, с тех пор как я принялся
писать стихи всерьез -- более или
менее всерьез, -- я к каждому
Рождеству пытался написать
стихотворение -- как поздравление с
днем рождения. Несколько раз я эту
возможность пропустил -- упустил: то
или иное вставало поперек дороги.
-- О личных
мотивах посторонние имеют право
лишь догадываться, но о
мироощущении поэта читатель судить
вправе. Из двух категорий бытия вы
явно больше интересуетесь временем,
чем пространством. Христианство же,
в отличие, например, от восточных
религий, структурирует время. И, в
первую очередь, именно
утверждением факта Рождества как
универсальной точки отсчета, очень
определенной и историчной.
-- Любой
религиозной доктрине присуща такая,
как бы сказать, историческая
наглость. Вот существует категория
-- "до нашей эры", то есть "до
Рождества Христова". Что
включается в это "до"? Не
только, скажем, цезарь Август или
его предшественники, но обнимается
как бы все время, что включает в
себя геологические периоды и
уходит тем концом практически в
астрономию. Меня это всегда
несколько ошеломляло. Чем
замечательно Рождество? Тем, что
здесь мы имеем дело с исчислением
жизни -- или, по крайней мере,
существования -- в сознании --
индивидуума, одного определенного
индивидуума.
-- Иосиф, ваши
рождественские стихи -- 88-го -- 91-го
годов -- написаны одним размером.
Если раньше встречались и ямбы, и
анапест, и разноударный дольник, то
в этих четырех -- классический
четырехстопный амфибрахий (которым,
кстати, написана "Рождественская
звезда" Пастернака). Случайно это
или знак известной стабильности,
закрепления традиции?
-- Скорее, знак
определенной тональности. Чем этот
самый амфибрахий меня привлекает --
тем, что в нем присутствует
монотонность. Он снимает акценты.
Снимает патетику. Это абсолютно
нейтральный размер.
-- Сказовый.
--
Повествовательный. И повествует он
не то чтобы с ленью, но с каким-то
неудовольствием по отношению к
процессу. В этом размере --
интонация, присущая, как мне
представляется, времени как
таковому. Разумеется, того же
эффекта можно добиться и в ямбе, и в
гекзаметре, и в других размерах,
если исхитриться. Но тут
монотонность естественна. К тому же
эти стихи написаны двустишиями, как
бы куплетами. Такая нормальная
форма народного стиха. Грубо говоря,
имитация фольклора.
-- С формой, как
положено, связано и содержание. В 60-е
и 70-е годы у вас, скорее, фантазии на
тему Рождества. В некоторых вещах,
например, в "Речи о пролитом
молоке", сюжет сильно уходит в
сторону от первой строки: "Я
пришел к Рождеству с пустым
карманом". Несколько упрощая,
можно сказать, что раньше вы писали
стихи по поводу Рождества, а в
последние годы -- о Рождестве.
Соответственно, и форма стала, как
вы говорите, нейтральной. Сюжет
таков, что не надо изысков?
-- Ага,
выпендриваться не нужно. Во всяком
случае у читателя -- я уж не знаю, кто
он, этот читатель, -- но по крайней
мере у него особенных трудностей с
этим текстом возникнуть не должно.
-- Я однажды был
свидетелем такой сцены у вас в доме.
Один художник принес вам в подарок
графическую серию на тему Страстей
Христовых -- гротеск, действие
происходит в сегодняшнем
Иерусалиме, в декорациях и костюмах
нашего времени. При этом все
профессионально, добротно и не без
блеска. Но вы, как я помню, не скрыли
раздражения.
-- Самое
неприятное во всем этом, когда
человек пытается библейскому, в
частности евангельскому, сюжету
навязать свою собственную драму. То
есть нечто нарциссическое,
эгоистическое в данном случае
имеет место, да? Когда современный
художник начинает выкручиваться,
демонстрируя свою замечательную
технику за счет этого сюжета, мне
всегда неприятно. Тут вы
сталкиваетесь с фактом, когда
меньшее интерпретирует большее.
-- Драма просто
человека -- скажем, Овидия или,
пойдем дальше, персонажа -- допустим,
Гамлета: это тоже великие коллизии.
По такой логике и к ним нельзя
приплетать свою драму.
-- Можно. Более
того, можно приплетать свое и к
евангельским сюжетам, рассматривая
их как некие архетипические
ситуации. Но тут всегда есть
колоссальный элемент дурновкусия.
Ну это я просто так воспитан, или,
скорее, так себя воспитал. Когда
сталкиваешься с драмой и ее героем,
всегда надо попытаться понять, как
это было для него, а не как это для
тебя. Часто поэт пишет стихи на
смерть такого-то и обычно излагает
свой собственный вельтшмерц, ему
жалко себя. Он очень быстро теряет
из виду человека, которого не стало,
и если проливает слезы, то зачастую
это слезы по поводу собственной
обреченности на ту же самую судьбу.
Это все чрезвычайное дурновкусие,
даже не дурновкусие, а свинство в
таком, что ли...
-- ...метафизическом
смысле.
-- Ну да.
-- Если свинство,
то именно и только метафизическое,
потому что житейски, по-человечески,
это очень понятно.
-- По-человечески
это естественно, но даже по-человечески
выясняется, что любишь не его, а
самого себя; что жалко не его, а себя.
По-моему, всегда жальче кого-то
другого. Так мне кажется, хотя,
может быть, это дело темперамента,
да? Я, например, за себя заступаться
никогда не стал бы, но за кого-нибудь
-- всегда заступаешься. Я совершенно
мог бы оправдать советскую власть
постольку, поскольку она давала по
морде мне -- то есть мне наплевать, я-то
считаю, что я вообще все это
заслужил. Но когда дают по морде
кому-то другому в моем присутствии,
вот это уже принять невозможно. Я не
говорю даже о христианстве, это
такие, вообще-то дохристианские
вещи. Я еще тот христианин.
-- Во всяком
случае не православный. У вас ведь
Рождество 25 декабря, а не 7 января.
-- Ответ на это
очень простой. Традиция
празднования Рождества куда более
разветвленная и разработанная в
римской церкви, нежели в
православной. Так что для меня нет
вопроса -- "их" это или "не их".
Там, где все началось, с того все и
начинается.
-- То есть ваше
отношение к этому, если можно так
сказать, общехристианское.
-- Можно и так
сказать. Я вам расскажу, как все
началось. Первые рождественские
стихи я написал, по-моему, в
Комарове. Я жил на даче, не помню на
чьей, кажется, академика Берга. И
там из польского журнальчика -- по-моему,
"Пшекруя" -- вырезал себе
картинку. Это было "Поклонение
волхвов", не помню автора. Я
приклеил ее над печкой и смотрел
довольно часто по вечерам. Сгорела,
между прочим, потом картинка эта, и
печка сгорела, и сама дача. Но тогда
я смотрел-смотрел и решил написать
стихотворение с этим самым сюжетом.
То есть началось все даже не с
религиозных чувств, не с Пастернака
или Элиота, а именно с картинки.
-- А какая
картинка, какой визуальный образ
связан у вас сейчас с Рождеством?
Природа, городской пейзаж?
-- Природа,
конечно. По целому ряду причин,
прежде всего потому, что речь идет о
явлении органичном, именно
природном. Кроме того, поскольку
для меня все это связано с
живописью, в рождественском сюжете
город вообще редок. Когда задник --
природа, само явление становится
более, что ли, вечным. Во всяком
случае, вневременным.
-- Я спросил о
городе, вспомнив ваши слова о том,
что вы любите встречать этот день в
Венеции.
-- Там главное
вода -- связь не напрямую с
Рождеством, а с Хроносом, со
временем.
-- Напоминает о
той самой точке отсчета?
-- И о той, и о
самой: как сказано, "Дух Божий
носился над водою". И отразился
до известной степени в ней -- все эти
морщинки и так далее. Так что в
Рождество приятно смотреть на воду,
и нигде это так не приятно, как в
Венеции.
-- ...Где вода
повсюду -- и важнее тверди. Поначалу
вам вся эта ситуация, видимо,
казалась достаточно экзотичной -- я
сужу по венецианскому
стихотворению 73-го года: "Рождество
без снега, шаров и ели / у моря,
стесненного картой в теле".
Значит, нашлось нечто существеннее
шаров. Их, кстати, как и ели, да и
снега, не было и быть не могло и в
изначальном событии, и в той
картинке над печкой в Комарове. И
все же -- что именно вас так
привлекло в ней?
-- Знаете, в
психиатрии есть такое понятие -- "комплекс
капюшона". Когда человек
пытается оградиться от мира,
накрывает голову капюшоном и
садится, ссутулившись. В той
картинке и других таких есть этот
элемент -- прежде всего за счет
самой пещеры, да? Так мне казалось. В
общем, все началось, как я вам
говорил, по соображениям не
религиозного порядка, а
эстетическим. Или --
психологическим. Просто мне
нравился этот капюшон, нравилась
вот эта концентрация всего в одном
-- чем и является сцена в пещере. В
связи с этим -- разумеется,
бессмысленно вступать в полемику, --
у меня даже есть некоторые
возражения по поводу того, как
Пастернак обращался с этим сюжетом,
в частности с Рождественской
звездой.
-- У нас сегодня
имя Пастернака в третий, кажется,
раз всплывает в разговоре, что
естественно -- в русской поэзии XX
века никто не уделял столько места
евангельской теме. Вы, я думаю,
помните об этом лучше всех: не
совпадение же, что у вас есть
стихотворение 87-го года, названное,
как и у Пастернака, -- "Рождественская
звезда".
-- Кстати, написал
я его сразу по возвращении из
Стокгольма.
-- Тем более,
значит, сопоставление
подкрепляется и нобелевской линией.
В чем же ваши возражения Пастернаку?
-- У него там
центробежная сила действует.
Радиус все время расширяется, от
центральной фигуры, от Младенца. В
то время как, по существу, все
наоборот.
-- У вас движение
-- центростремительное. В стихе 89-го
года это выражено недвусмысленно,
хоть и парадоксально: "трех лучей
приближенье к звезде", а не
движение лучей от звезды.
-- Совершенно
верно. То есть я не хочу сказать, что
я прав. Но так мне кажется, да?
-- Ваш подход к
евангельским темам, вы говорите,
общехристианский, но
сосредоточенность на Рождестве --
уже некий выбор. Ведь в западном
христианстве именно это -- главный и
любимейший праздник, а в восточном
-- Пасха.
-- В этом-то вся
разница между Востоком и Западом.
Между нами и ними. У нас -- пафос
слезы. В Пасхе главная идея -- слеза.
-- Мне
представляется, что главное
различие -- в западном рационализме
и восточной мистичности. Одно дело
-- родиться, это каждому дано, другое
дело -- воскреснуть: тут чудо.
-- Да, да, это тоже.
Но в основе всего -- чистая радость
Рождества и...
-- ...и радость
через страдание.
-- И радость через
страдание. Поэтому у Пастернака
куда более сногсшибательные
стихотворения -- стихи о Распятии,
про Магдалину. Это замечательные
стихи, совершенно фантастический
там конец. Тут мне есть что сказать.
У Пастернака, этого поэта
микрокосма, как ни странно, в
рождественском стихотворении и в
двух про Магдалину все движение --
противоположное его натуре, тому, с
чем мы всегда сталкиваемся у него. В
евангельских его стихах движение, я
уже говорил, -- центробежное.
Настолько, что он выходит за
пределы доктрины. Например, когда
он говорит: "Слишком многим руки
для объятья / Ты раскинешь по концам
креста".
-- Тут, конечно,
слово "слишком" -- как бы
слишком.
-- Это, если угодно,
ересь. Но здесь сказывается
центробежная сила стихотворения.
Чем замечательна изящная
словесность -- что при
использовании религиозного
материала метафизический аппетит
поэта или самого стихотворения
перерастает метафизический
аппетит доктрины как таковой. Вот в
"Магдалине" что происходит?
Согласно доктрине, Он воскресает.
Но стихотворение само диктует,
строфы накапливаются и обретают
массу, которая требует следующего
движения, расширения.
-- Доктрина по
определению сужает, ограничивает.
-- В ее пределы
стихотворение не укладывается. То
же самое происходит, скажем, с "Божественной
комедией" -- это мир куда более
огромный, чем задан темой.
-- Но в "Рождественской
звезде" у Пастернака такого
еретического выхода за пределы нет.
-- Там другое
расширение. Я думаю, что источник
этого стихотворения тот же, что и
мой, а именно -- итальянская
живопись. По своей эстетике
стихотворение мне напоминает
Мантенью или Беллини, там все время
такие круги идут, эллипсоиды, арки:
"Ограды, надгробья, оглобля в
сугробе / и небо над кладбищем,
полное звезд" -- вы слышите их во
всех этих "о", "а", "об".
Если сопрягать с отечественной
эстетикой, то это, конечно, икона.
Все время нимбы строятся --
расширяющиеся. В рождественском
стихотворении у Пастернака вообще
много всего -- и итальянская
живопись, и Брейгель, какие-то
собаки бегут и так далее, и так
далее. Там уже и замоскворецкий
пейзаж. Саврасов проглядывает.
-- Грачи во
всяком случае есть: "Гнезда
грачей и деревьев верхи".
-- Источником
этого цикла у него и источником, до
известной степени, его обращения --
хотя я позволяю себе уже совершенно
непозволительные вещи: гадать по
поводу его религиозных ощущений, --
я думаю, источником была прежде
всего итальянская живопись. Вполне
возможно, книжка с иллюстрациями.
-- Вроде той, на
которую смотрели вы?
-- Ага, ага. Но
вполне возможно, что я и
заблуждаюсь.
-- В XX веке был
еще русский писатель, вплотную
занимавшийся евангельским сюжетом,
-- Булгаков.
-- Этот господин
производит на меня куда меньшее
впечатление, чем кто-либо.
-- Чем кто-либо
из трактующих эту тему?
-- Чем кто-либо из
известных русских прозаиков. Это
относится ко всему, за исключением
"Театрального романа". Что
касается евангельских дел, то это у
него в сильной степени парафраз
Мережковского и вообще литературы
того времени. Лучшее, что я могу
сказать, -- хороший коллаж. И потом, в
этих делах Булгаков чрезвычайно
себя скомпрометировал своими
развлечениями с чертом.
-- А кому, по-вашему,
в русской литературе удавалась
евангельская, библейская тема?
-- Сологубу, может
быть. Замечательные переложения у
Ломоносова, Тредиаковского. Но
вообще так сразу я не упомню. Вот
Пастернак, конечно. Но в целом
прикладной, так сказать, традиции в
нашей изящной словесности вроде
нет. Религиозные дела были
опосредованы самой жизнью,
составляли часть жизни и, возможно,
не приходило в голову садиться и
писать стихи на конкретный
праздник. С пасхальными стихами у
нас, правда, получше.
-- Иосиф, в своем
эссе "Путешествие в Стамбул"
вы высказались довольно
определенно в похвалу многобожию
по сравнению с монотеизмом, выводя
из этих категорий соответственно
демократическое и авторитарное
мировоззрение и общественное
устройство. Напомню ваши слова: "В
сфере жизни сугубо политической
политеизм синонимичен демократии.
Абсолютная власть, автократия
синонимична, увы, единобожию".
-- Я и сейчас
придерживаюсь тех же взглядов. Я
вообще считаю, что конфликт между
политеизмом и монотеизмом, может
быть, одно из самых трагических
обстоятельств в истории культуры. Я
думаю, такого конфликта -- особенно
если учесть форму, которую он
принял, -- по существу нет. Было два
или три человека в мировой истории,
которые старались с этим каким-то
образом совладать. Был Юлиан
Отступник, а в стихах нечто
подобное пытался осуществить
Константин Кавафис. У него шесть
или семь стихотворений про Юлиана
Отступника. Для греков идея Троицы
была как бы досадным сужением всей
амплитуды.
-- Поредевший
Олимп?
-- Что-то вроде.
Упрощенная метафизика.
-- Простите за
интимный вопрос: вы человек
религиозный, верующий?
-- Я не знаю.
Иногда да, иногда нет.
-- Не церковный,
это точно.
-- Это уж точно.
-- Не
православный и ведь не католик.
Может быть, какой-то вариант
протестантства?
-- Кальвинизм. Но
вообще о таких вещах может говорить
только человек, в чем-то сильно
убежденный. Я ни в чем сильно не
убежден.
-- Или сильно
убежденный, или совсем
беспардонный.
-- Скорее я себя
зачислю в эту последнюю категорию,
нежели в какую бы то ни было из
предыдущих.
В протестантстве
тоже много такого, что мне в сильной
степени не нравится. Почему я
говорю о кальвинизме -- не особо
даже и всерьез, -- потому что
согласно кальвинистской доктрине
человек отвечает сам перед собой за
все. То есть он сам, до известной
степени, свой Страшный суд. У меня
нет сил простить самого себя. И, с
другой стороны, тот, кто мог бы меня
простить, не вызывает во мне
особенной приязни или уважения.
Когда я был
моложе, то пытался со всем этим в
себе разобраться. Но на каком-то
этапе понял, что я сумма своих
действий, поступков, а не сумма
своих намерений.
|